Спи, Кириллушка, сердечный, спи, — ты много пострадал.
Над твоей могилой тихой херувимы сторожат;
Спи же, друг, легко и сладко, отдохни, усталый брат!
В конуре моей подземной я покинут был опять
Целым миром. Даже время перестал я различать.
Поглупел совсем от горя: день и ночь в углу сидишь,
Да замерзшими ногами в землю до крови стучишь.
Если ж солнце в щель заглянет и блеснет на кирпиче,
И закружатся пылинки в золотом его луче, —
Я смотрел, как паутина сеткой радужной горит,
И паук летунью-мошку терпеливо сторожит.
На заре я слушал часто, ухо к щели приложив,
Как в лазури крик касаток беззаботен и счастлив.
Сердцу воля вспоминалась, шум деревьев, небеса,
И далекая деревня, и родимые леса.
Всё прошедшее всплывало в темной памяти моей,
Как обломки над пучиной от разбитых кораблей.
Помню церковь, летний вечер; из далекого села
Молодая прихожанка исповедаться пришла.
Помню тонкие ресницы, помню бледное лицо
И кудрей на грудь упавших темно-русое кольцо…
Пахло сеном и гречихой из открытого окна,
И душа была безумной, страстной негою полна…
Над Евангельем три свечки я с молитвой засветил
И, в огне сжигая руку, пламень в сердце потушил.
Но зачем же я припомнил здесь, в тюрьме, чрез столько лет
Этот летний тихий вечер, этот робкий полусвет?
Был и я когда-то молод; да, и мне хотелось жить,
Как и всем, хотелось счастья, сердце жаждало любить.
А теперь… я — труп в могиле! Но безумно рвется грудь
Перед смертью на свободе только раз еще вздохнуть.
Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли
Аввакума протопопа в ссылку вечную везли.
Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах
Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.
Помню — Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;
Окруженный казаками, он сидел в своей избе.
Как у белого медведя, взор пылал; суровый лик,
Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик.
Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!
Брось ты дьявольскую веру, а не то — вгоню во гроб!»
«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!
Я страдал уже не мало — пострадаю до конца!»
«Эй, ребята, начинайте!» — закричал он гайдукам…
Повалили и связали по рукам и по ногам.
Свистнул кнут… — Окровавленный, полумертвый я твержу:
«Помоги, Господь!» — а Пашков: «Отрекайся — пощажу».
Нет, Исусе, Сыне Божий, лучше — думаю — не жить,
Чем злодея перед смертью о пощаде мне просить.
Всё исчезло… и казалось, что я умер… чей-то вздох
Мне послышался, и кто-то молвил: «Кончено, — издох!»
Я в дощанике очнулся… Тишь и мрак… Лежу на дне,
Хлещет мокрый снег да ливень по израненной спине.
Тянет жилы, кости ноют… Тяжко! страх меня объял;
Обезумев от страданий, я на Бога возроптал:
«Горько мне, Отец небесный, я молиться не могу:
Ты забыл меня, покинул, предал лютому врагу!
Где найти мне суд и правду? Чем Христа я прогневил,
И за что, за что я гибну?..» — так я, грешный, говорил.
Вдруг на небе как-то чудно просветлело, и порой
Словно ангельское пенье проносилось над землей…
Веют крылья серафимов, и кадильницы звенят,
Сквозь холодный дождь и вьюгу дышит теплый аромат.
И светло в душе, и тихо: темной ночью, под дождем,
Как дитя в спокойной люльке, — я в дощанике моем.
Ты, Исусе мой сладчайший, муки в счастье превратил,
Пристыдил меня любовью, окаянного простил!
Хорошо мне, и не знаю — в небесах, или во мне —
Словно ангельское пенье раздается в тишине.
Это край счастливый. Горы там уходят в небеса,
Их подножья осенили кедров темные леса.
Там, посеянные Богом, разрослись в тиши долин
Сладкий лук, чеснок и мята, и душистый розмарин.
По скалам — орел да кречет, в мраке девственных лесов —
Чернобурая лисица, стаи диких кабанов.
Там и стерлядь, и осетры ходят густо под водой,
Таймень жирная сверкает серебристой чешуей.
Всё там есть, но все чужое, — люди, вера… И тоской
Ноет сердце, вспоминая об отчизне дорогой.
Повстречали мы однажды у Байкальских берегов
Соболиную станицу наших русских земляков.
Плачут миленькие, смотрят, не насмотрятся на нас,
Обнимают и жалеют, подхватили мой карбас,
И хлопочут, и смеются: каждый жизнь отдать готов;
Привезли мне на телеге сорок свежих осетров.
Вместе кашу заварили, пели песни за костром;
На чужбине Русь святую поминали мы добром.
В эту ночь, с улыбкой тихой, очи скорбные смежив,
Засыпали мы под шорох золотых, родимых нив.
Ты один, Владыка, знаешь, сколько мук я перенес:
Хлеб не сладок был от горя, и вода — горька от слез.
На Шаманских водопадах, на Тунгуске я тонул,
Замерзал в сугробах, лямку с бурлаками я тянул.
Без приюта, без одежды насыщался я порой
То поганою кониной, то сосновою корой.
Пять недель мы шли по Нерчи, пять недель — все голый лед.
Деток с рухлядью в обозе лошаденка чуть везет.
Мы с женою вслед за ними, убиваючись, идем;
Скользко, ноги еле держат. Полумертвые бредем.
Протопопица, бывало, поскользнется, упадет.